Он не помнил того мгновения, когда решил, что бродить по астралу и чужим снам, пока его собственное тело лежит мертвым комком плоти — затея здравая. Не сохранила память и того часа, когда в его голове начали всплывать обрывки наставлений отца, словно щепки разбитой ладьи. То было время, когда люди еще чтили жрецов и трепетали перед наукой некромантии, когда искусство снохождения ценилось наравне с даром прорицания. Древние верили: смерть — лишь грань, и умеющий ходить во снах найдет путь к тайнам ушедших. Энлиль тогда думал, что так будет всегда. Он не ведал, что пройдет немного лет — и это знание объявят скверной, что придет новый бог и заставит жечь знающих на кострах, а еще через две с половиной тысячи лет потомки будут просто запирать таких, как он, в комнатах с мягкими стенами, боясь самой сути, но уже не помня имени страха.
Ныне же, в год восемьсот пятьдесят второй до Рождества Христова, искусство его было в почете. Заказ был прост и стар, как мир: умирающий воин, чьи дети алкали узнать, где отец схоронил богатство. Глаза старца закатились, уста сомкнулись навек, хотя тело упрямо продолжало дышать, а сердце биться. Заполошно, как пойманая птица, пропуская удары, и они позвали Энлиля.
Погрузиться в сон воина оказалось нетрудно. Трудно было отыскать его средь тысяч битв, что бушевали в помутненном рассудке старика. Энлиль брел сквозь звон клинков и ржание коней, пока не наткнулся на него — на миг, когда сознание умирающего дало последнюю вспышку. Слишком поздно он понял, что заигрался. Если бы он слушал отца внимательнее, если бы не считал «скучные путешествия» уделом глупцов, предпочитая им кровавые ритуалы и пляски с мертвыми, он бы знал: из сна умирающего нужно бежать до того, как тот испустит дух.
Но было поздно.
Энлиль с интересом смотрел, как угасает мир вокруг. Словно кто-то задувает светильники в храме. Звон мечей стих, воины растаяли, словно утренний туман. А потом пришла Тьма. Вязкая. Густая, как мед. Непроглядная. Она не давила — она просто была, наполняя собой всё, вытесняя даже тело.
А когда он открыл глаза, то понял, что лежит не на жестком полу у ложа старика.
Он стоял на пепельно-серой равнине, уходящей в бесконечность. Здесь не было ни неба, ни земли — лишь сплошная мгла, подсвеченная снизу тусклым, больным светом, источник которого нельзя было найти. Воздух был тяжел и неподвижен, пахло сырой глиной, тленом и чем-то ещё, давно забытым — запахом начала времен.
— Где я? — спросил он, но голос прозвучал глухо, словно в плотный туман.
И тут его прошибло осознание.
Он умер.
— Я не должен был умереть, — прошептал он, впиваясь ногтями в ладони. Боль пришла, но какая-то далекая, чужая. — Я не мог умереть. Это ошибка. Ошибка богов!
Он закричал это в пустоту, но пустота молчала. Вокруг, насколько хватало глаз, простиралась равнина, усеянная валунами и редкими, скрюченными деревьями без единого листа. А по равнине, спотыкаясь, брели люди. Вернее, то, что от них осталось. Их души.
Энлиль рванул к ним, схватил одного за плечо. Тень обернулась, и он увидел лицо старухи с проваленными глазами. Она посмотрела сквозь него и пошла дальше, растворяясь в тумане.
— Нет... — выдохнул Энлиль, и впервые в голосе его зазвенел страх. — Нет, я не мог умереть. Я не должен был!
Он хотел вдохнуть полной грудью, но понял, что дышит по привычке — лёгким здесь не нужен был воздух. Он жив? Мертв? Он оглядел себя — руки были плотными, настоящими, не то что у этих призраков. Значит, он не такой, как они. Значит, есть надежда.
Он шел долго. Ноги гудели от усталости, которой не должно было быть в мире мертвых, но тело, почему-то, всё ещё помнило земные муки. Мысль «я не должен был умереть, я не мог умереть» стучала в черепе, как молот кузнеца по наковальне, заглушая все остальные звуки. Он проклинал себя, свою гордыню, свое увлечение кровавой некромантией вместо скучного, но спасительного снохождения. Если бы он только слушал отца! Если бы вовремя вышел!
Вдали показалось зарево. Не солнечное — здесь не было солнца, — а багровое, тревожное, пульсирующее в такт его панике. Он пошел на свет и вышел к вратам.
Зал Аида распахнулся перед ним внезапно. Серая равнина кончилась, уткнувшись в исполинскую арку, за которой клубился мрак, прорезаемый отблесками пламени. Энлиль вошел внутрь.
Там было холодно и сыро. Своды терялись в вышине, и казалось, что давит не камень, а само время. В центре зала, отделяя живое от мертвого, текла река. Ледяная, черная, маслянистая. В ней, захлебываясь, кричали души, пытаясь выбраться на илистый берег, но берег был пуст. Лишь у самой воды, опершись на весло, стоял он — Перевозчик. Харон. Его фигура казалась частью этого мира, такой же древней и незыблемой, как сами скалы. Он не двигался, но взгляд его, тяжелый и равнодушный, уже впился в Энлиля.
И тут Энлиль понял. Он ошибался всё это время. Он думал, что играет со смертью, что он её повелитель. Но смерть не терпит игр. И теперь, когда он стоял перед Чертогом Аида, в его голове билась лишь одна, последняя, ясная мысль: «Я не должен был умереть. Мне здесь не место».
***
Он стоял, вжавшись спиной в холодный камень, и чувствовал, как возвращается в тело. Нет, не в то, прежнее, из плоти и крови, а в некое подобие его — достаточно плотное, чтобы ощутить ледяной ужас, разливающийся по жилам, и достаточно зыбкое, чтобы понять: одно движение бровей этого бога превратит его в прах, развеянный над водами Стикса.
Взгляд Аида жег сильнее флегетонского пламени.
Энлиль смотрел на стол, ломящийся от яств. Золотистые плоды, каких не родит земля под солнцем, кубки с напитками, от одного аромата которых у смертного помутился бы рассудок. Медовые соты, источающие свет, мясо, от которого шел пар, напоминающий о домашнем очаге. Рука его, только что обретшая плоть, дернулась было к угощению, но замерла на полпути.
Память отца. Скупые слова, сказанные у костра, когда Энлиль был еще мальчишкой: «Запомни, сын. В чертогах мертвых не едят. Ни крошки. Ни глотка. Ибо пища богов — это цепи, крепче тех, что куют циклопы в кузнях Гефеста. Отведаешь — останешься навек».
Перед глазами встал Одиссей, хитроумный царь Итаки, что сумел взять Трою, но едва не потерял всех своих спутников на острове Цирцеи. Они ели. Они пили. И стали свиньями, мычащими в хлеву, забывшими имена и честь.
Энлиль убрал руку. Спрятал ее в складках одежд, сжал в кулак, чтобы не дрожала.
Бойтесь данайцев, дары приносящих. Бойтесь богов, что потчуют вас в царстве теней.
Аид говорил о дарах. О гостинцах. О невоспитанности. Энлиль слушал и чувствовал, как внутри закипает знакомая злость — та самая, что позволяла ему торговаться с душами умерших, та, что заставляла демонов подчиняться его воле. Но здесь, перед этим существом, древним, как сам Тартар, злость была бесполезна. Здесь нужно было слово.
Бог ждал рассказа. Бог ждал платы за возвращение.
Что он мог предложить? Свою глупость? Историю о том, как презирал уроки отца и поплатился за это? Аид, видавший падение титанов и стоны бесчисленных поколений, вряд ли растрогается повестью о самонадеянном некроманте, заблудившемся в чужих снах.
Энлиль глубоко вздохнул — бесполезный жест в мире без воздуха, но привычка осталась. Говорить нужно было правду. Но правду, которую бог захочет слушать.
— Я жив, — выдохнул он, и слово это прозвучало громче, чем он ожидал. — Я жив, Владыка. И здесь я оказался не по праву, не по суду, не по нити Мойр, что прядут судьбы. Я здесь по ошибке.
Он сделал шаг вперед, прочь от стены, прочь от спасительного холода камня. Глаза его встретились с глазами Аида — мертвыми, бездонными, равнодушными, как сама вечность.
— Ты спрашиваешь, что я могу рассказать? Я расскажу тебе о мире живых. О том, что там, наверху, меня ждут. Не потому, что я великий воин или мудрый царь, а потому что я загадал желание.
Голос его окреп. Он говорил теперь быстро, горячо, боясь, что бог прервет его, махнет рукой и отправит в вечное забвение.
— Был джинн. Я пленил его волю. И я загадал желание, глупое, как и все мои поступки. Я желал жить вечно.
Он замолчал на миг, собираясь с мыслями. Тени вокруг Аида трепетали, словно живые, но бог не двигался, слушая.
— Я не знал тогда, что желания, загаданные таким образом, имеют цену. Она привязала мою жизнь к её существованию. Когда её пробуждают, чтобы загадать желания, — я могу жить. Могу ходить по земле, дышать воздухом, чувствовать боль и радость. Но если она умрет по-настоящему... если ее душа угаснет...
Он сглотнул. В горле пересохло, хотя пить не хотелось.
— Тогда умру и я. И мое место здесь станет вечным. Но она не угасла!
Энлиль опустился на одно колено. Не в знак покорности — в знак того, что говорит правду.
— Я не должен был умереть сейчас, Владыка. Я не имел права переступать порог твоего чертога. Моя глупость завела меня в сон умирающего, и я не успел выйти до того, как он испустил дух. Но мое тело там, наверху, еще тепло. Оно ждет меня. Оно не предано земле, не сожжено на костре, не отдано на растерзание зверям. Я еще могу вернуться, если ты позволишь.
Он поднял глаза. В них не было мольбы — только холодная решимость человека, привыкшего торговаться даже с самой смертью.
— Я не принес даров. Я не знал, что предстану перед тобой. Но я могу принести тебе нечто иное, чем золото или яства. Я могу приносить тебе вести с того света, который ты не видишь. Мир людей меняется, Владыка. Боги уходят, приходят новые. Люди забывают старых жрецов и ставят новых идолов. Я вижу это своими глазами. Я могу рассказывать тебе о том, что происходит там, наверху, пока ты правишь здесь, в вечности.
Он замолчал, ожидая приговора.
В зале было тихо. Лишь воды Стикса мерно плескались где-то вдалеке, да тени у стен шептали что-то на своем безъязыком наречии.